откидывать лишнее. Сам себе энциклопедия и даже целая библиотека, он мог цитировать любого классика с любого места, не забыв того, что значилось на обрывке «Вечерней Москвы», в который мама завернула ему бутерброд еще в шестом классе.
Безграничный резервуар знания висел и качался над его головой – выпускай оттуда хоть тоненькую струйку, хоть как из пожарного крана.
За двести минут, регулируя напор собственных и чужих мыслей, Федя ответил на сто двадцать писем – несколько ответов были затем опубликованы статьями в разных газетах, пятнадцать, наиболее пространных, – вышли отдельной брошюркой под названием «Боги живут на земле».
Кроме того, в этот день Пряничков сделал свое первое изобретение, написал новую картину и выучился играть на рояле.
С изобретением было так. Федя отпечатал последнее письмо, вынул опустевший ящик, выколотил его, потянулся, и в этот миг к нему вошел посетитель.
Пряничков тотчас встал, поздоровался, отрекомендовался, спросил имя и отчество вошедшего, поставил ему стул и сам уселся напротив. Посетитель оказался ходоком от сектантской общины в городе Заштатске, он принес для рассмотрения кусочки лат Георгия Победоносца. Федя повертел в руках темный ноздреватый осколок, подумал и предложил сходить в Институт металлов, приближенно установить время выплавки. Тут же он созвонился с кем надо, вдвоем они поехали в институт, где обломок был бесспорно определен как часть казахского котла для варки бешбармака. Обстановка научно-исследовательского учреждения со сложной аппаратурой, но еще более Федина доброжелательность так ошарашили ходока, что он на месте отрекся от своих ошибочных верований и сейчас является лучшим пропагандистом-антирелигиозником заштатского районного отделения общества «Знание».
Пряничков же познакомился в институте с сотрудником лаборатории усталости металлов и, разговаривая, вошел с ним в большую комнату.
– Вот здесь и работаем, – объяснил сотрудник. – Подвергаем образцы металла знакопеременным нагрузкам, потом изучаем структуру излома… Но это все ерунда. Понимаете, пружинка может гнуться в одну и другую стороны сто тысяч раз, а потом ломается. Причем неожиданно. Какие-то там должны быть предварительные структурные изменения, когда начинается усталость, но мы не можем их уловить.
Пряничков между тем жадно оглядывал лабораторию.
– А как вы испытываете образцы, трясете? – спросил он.
– Трясем. Ультразвуком.
Установка стояла рядом – черный ящик генератора. Отдельно в масляной ванне купался вибратор.
Федя поднял руку:
– А это что?
– Это для рентгеноструктурного анализа. Рассматриваем место излома.
Пряничков нервно покрутился по комнате, потом спросил:
– Есть у вас триод на высокое напряжение?
Короче говоря, он предложил синхронизировать импульсы рентгеновского излучения с ультразвуковыми колебаниями вибратора. Дело было в том, чтоб лучи подхватывали пружинку только в момент наибольшего отклонения; тогда она казалась неподвижной, и можно было наблюдать постепенные изменения структуры. Патент на «Способ получения лауэрограмм упруго деформированного кристалла» был выдан впоследствии под № 700505 и явился первым из четырех, врученных Пряничкову в тот памятный год.
Но понедельник на этом не кончился, было только пять.
Простившись с воодушевленными сотрудниками лаборатории, проводив на Казанский преображенного сектанта, Федя приехал домой и сел к мольберту. Поскольку написанная картина была им продана, он счел предварительный период оконченным и взялся за свое личное. Странным образом он ничего не использовал из того, чему обучался, то есть классического синего неба и даже освоенной им иллюзии сходства. Шура и Наташа видели, как на холсте постепенно возникает кусочек столицы ранней весенней поры, когда еще не вполне стаял снег, кусты вдоль трамвайной линии топорщатся голыми, а перспективу улицы заволакивает мутный воздух. На полотне было утро, рабочая и служащая Москва катила к местам работы, в тумане вырисовывались троллейбусы, автобусы, и единственным ярким пятнышком светил огонек светофора. Шура узнала проспект Мира возле Новоалексеевской. Особых примет времени не было, но ощущалось, что это как раз наш год, эпоха спокойного труда, семейных и бытовых радостей, некоего размеренного существования, накопления сил перед новым скачком.
Вещь была сделана небрежно в деталях, но слитно в целом. Пряничков назвал ее «Пассажиры метро», и хотя никакого метро там не было, название очень подходит. «Пассажиры» находятся сейчас в зале № 49 Третьяковской галереи, где читатель и может полюбоваться ими, если, конечно, его визит не совпадет с открытием какой-нибудь очередной выставки, – в этих последних залах экспозиция то и дело меняется, одно убирают, другое вешают, ни в чем нельзя быть уверенным.
Федя писал до восьми, а в восемь к Наташе пришла учительница музыки. В большой комнате у Пряничковых стояло пианино «Рёниш», на котором Федина дочка уже третий год подряд пилила «Старинную французскую песенку» Чайковского, не в силах сдвинуться дальше.
Эти занятия в семье рассматривались как выполнение некоего общественного долга, эмоциональная сторона музыки от супругов ускользала, они даже не слышали звуков во время урока.
Теперь Федя услышал. Он начал кивать за своим мольбертом в такт исполнению, нахмуривая брови при Наташиных промахах. Когда положенный час подошел к концу, Пряничков поднялся, перенес стул к пианино и спросил, с чего, собственно, начинают обучение. Преподавательница, Иветта Митрофановна, была молода, перед родителями своих учеников робела. Она неуверенно показала запись нот на нотном стане и их расположение на клавиатуре.
– Дальше, – сказал Федя, придвигаясь поближе к инструменту.
– Что «дальше»? – спросила Иветта Митрофановна.
– Как потом?
– Потом я добиваюсь, чтобы ученица запомнила.
– Я запомнил, – кивнул Пряничков.
Учительница посмотрела на него недоверчиво:
– Вот это какая нота?
– Ля-диез большой октавы. Она может быть и си-бемолью.
– А эта?
Федя ответил.
– Ну что ж. – Иветта Митрофановна задумалась на миг. – Потом гаммы до мажор и соль минор каждой рукой отдельно и двумя вместе. Постановка пальцев…
Она сыграла гаммы, и Пряничков на малой октаве тотчас повторил их – первую так же бойко, как преподавательница, вторую еще ловчей.
Иветта Митрофановна повернулась к нему:
– Послушайте, вы учились?
– Нет! Честное слово, нет. – Пряничков был ужасно взволнован и весь дрожал. – Но давайте пойдем вперед, прошу вас.
И в голосе его, и на лице было такое чистосердечие, что Иветта Митрофановна поверила. Она перебрала жиденькую пачку нот у себя в портфеле.
– Хорошо. Попробуем разобрать что-нибудь простенькое.
Наташа, которая из вежливости стояла тут же рядом, отступила потихоньку и отправилась к подруге. Шура вышла на кухню. До нее доносились голоса мужа и учительницы. «В фа-диез мажоре будет уже шесть знаков», – говорила Иветта Митрофановна. «Понятно-понятно», – соглашался Пряничков. Потом послышались словечки вроде «стаккато», «пианиссимо», какое-нибудь там «сфорцандо». Пианино дышало все шире, глубже, полной грудью.
Без пяти одиннадцать, глянув на ручные часики, Иветта Митрофановна откинулась на спинку стула и в испуге уставилась на Пряничкова:
– Знаете, за два часа мы прошли пятилетний курс!
Федя кивнул, трепетно взял сборник «Избранных фортепьянных пьес», раскрыл на